Выскочили к воде.
Этот берег пологий. Пляж. Однако луг на полметра выше; между ними граница резкая - уступом. Днем это не укрытие, но в такую пору вдоль него можно запросто пробраться к самому замку.
Песок уже прохладный. Вода прозрачная, спокойная, темная. По ней водомерки мечутся. А подальше, как в зеркале, небо отражается - ярко-оранжевое, с черными полосами.
- Чего жмуришься? Полезай в воду.
С Сошниковым не поспоришь. Если бы при народе, Рэм, пожалуй, заартачился из гордости - свое реноме он ставил «превыше пирамид и крепче меди». Но было бы только хуже. Лезть-то все равно бы пришлось. А вдвоем чего же - между ними и останется. Сошников не растрезвонит. С него даже слова брать не надо. Деликатный человек.
Вода была теплая - хоть не вылезай. Но потом Рэма вдруг как-то сразу прохватило. Они бежали вдоль пляжа на четвереньках, хоронясь за уступом, и Рэм, дрожа и клацая зубами, поминал своего любимого капитана, как только умел. Потом слов у него не осталось и все окружающее отгородила незримая непроницаемая стена. Остался только песок перед глазами, перед самым лицом, один песок, такой легкий вначале, а теперь он зло отдирал ногти и забивался под них все глубже и глубже. Рэм уже не видел, что с пальцами, хотя догадывался, что они сбиты и распухают, и колени были уже разодраны и сбиты, и в пояснице тянуло где-то внутри, словно хотело разорвать, и в плечах, и в шее, и в ногах, но каждая отдельная боль, ярко вспыхнув, тут же и тускнела, расплывалась, растворяясь в общей огромной слепой и тягучей боли.
Они бежали на четвереньках, как два огромных паука. Даже привстать было нельзя: озеро заливал последний оранжевый огонь, стоило появиться на его фоне - тут же могли засечь.
Они бежали на четвереньках, и был момент, когда Рэму хотелось плюнуть на все, все отдать за такое простое счастье: встать, прогнуться, расслабить руки, расслабить спину, чтобы свежая кровь наконец-то прилила к окаменевшей пояснице… Потом он и об этом забыл, потому что боль стала невыносимой, и он закричал - разрывая рот, без единого звука: кричал в себя, как кричат в пропасть; в себя - потому что даже застонать не имел права, такая тишина лежала кругом, над озером и над этим проклятым лугом… А потом и кричать перестал, потому что все чувства в нем притупились. Боль, ненависть, отчаяние - все ушло. Осталось лишь сознание, что надо бежать быстрее, еще быстрей, не отставать от Сошникова, который рвал и рвал вперед, словно он был из железа. Ведь за все время даже не обернулся ни разу…
Если б они спасали свою жизнь, они б не смогли так бежать. Но капитан Сад послал их прикрыть Ярину.
Наконец они достигли лодочного причала. Стена замка была в нескольких метрах. Сошников заметил, что она куда выше, чем казалась издали. Ярина был уже совсем близко от ворот.
Успели.
- Хочешь окунуться? - прошептал Сошников. - Полегчает.
- Перебьюсь.
Рэм сидел с открытыми глазами, но ничего не видел. Перед ним плавали радужные круги, и земля качалась. Но вот стали проявляться очертания предметов.
- А часовых-то не видать, - сказал он.
- Вот и я смотрю. Только без охраны они не могут.
- Что-то гансики схимичили, уж ты мне поверь, - сказал Рэм. - Будешь здесь меня ждать?
- В лодке. Чуть отплыву от берега. Обзор лучше.
- Ну-ну… Васко де Гама!
Ярина закончил наконец переговоры, ему открыли калитку и впустили во двор.
Южная ночь падала на долину, как пикирующий бомбардировщик,
Рэм скользнул через дорожку, неожиданно споткнулся обо что-то и - как ему показалось - с ужасным лязгом и грохотом откатился к стене
Замер. Автомат уже в руках, уже на боевом взводе.
Тихо.
Когда унялся гул в ушах, расслышал где-то рядом затихающий высокий металлический звон. Чуть придвинулся, поискал рукой и поймал толстый железный провод, натянутый невысоко над землею параллельно стене. Что за шутки? Какая-то особая система сигнализации? Если так - о нем уже знают в замке…
Я прикрываю Ивана Григорьевича, напомнил себе Рэм, закрепил автомат за спиной и вскарабкался на стену, хоть это было непросто сделать с его распухшими пальцами.
Во дворе было совсем темно. Луг таял серо-голубым рваным облаком, и озеро еще удерживало последние оранжевые блики, а во дворе было темно, словно сюда слетелись все окрестные тени.
Как бабочка, метался по земле луч фонарика Двое шли через двор к большому дому. Тот что с фонариком - чуть впереди, а Иван Григорьевич забегал то с одного, то с другого боку, и голос его был сладенький, лебезящий. Ну и артист!
Они поднялись на крыльцо (шесть ступеней - успел подсчитать и заметил себе Рэм) и вошли в дом, оставив дверь открытой. Широкий прямоугольник двери ярко светился изнутри; во дворе сразу посветлело.
Надо бы подойти поближе, решил Рэм, прошел по гребню стены метров тридцать, перебежал арку над воротами (она была шириной в два кирпича и сверху залита цементом, чтобы не очень отличалась от камня стены; настоящий тротуар!), и еще продвинулся метров на сорок. Дальше было опасно: кто его знает, в каком радиусе высвечивает предметы эта дверь.
Рэм распластался на гребне и стал ждать.
По складу натуры Рэм не был склонен к философии. Человек действия, импульсивный и нетерпеливый, он любил новизну, остроту, движение. Если бы каждый следующий день складывался непохоже на предыдущие, если бы каждый заключал в себе новую задачу, Рэм считал бы., что мир устроен почти идеально. Но сейчас делать ему было нечего, и он поневоле стал размышлять о прихотях судьбы. Вот взять его и Ярину. В эту минуту они связаны не какой-нибудь там веревочкой - жизненной жилой. Перерви ее - и обоим конец. Потому что, если потребуется выручать Ивана Григорьевича, Рэм жизни не пожалеет. Не в охотку - такая нынче у него задача. И тот на Рэма рассчитывает, как на отца родного. А ведь не любит он Рэма, и всегда не любил, и не скрывал этого, в глаза говорил, за что не любит, хотя личного тут не было ни крохи. А вот Рэм на Ивана Григорьевича имел зуб. За дело.