Тимофей преодолел кризис, и хотя идти сам еще не мог, сознание уже его не покидало. Теперь быстро пойду на поправку, оправдывался он, а если повезет найти лесника да денька три-четыре у него позагорать… мечта!
Горы расступились, и открылась долина. Сверху, с кручи пограничники видели ее всю, ускользающую в синюю дымку. Под ними была река подковой - блестящая, с пляжами и омутами. Стянутая рекой долина была уютной. И еще в ней было что-то навевавшее спокойствие и тепло.
- Пришли… - сказал Тимофей
В нем зародилось и быстро овладело им странное чувство, которое он не мог понять, но знал, что понять его надо и что одним этим словом он это чувство уже передал.
- Знаете, ребята, мне сейчас кажется, будто я шел сюда всю жизнь, и вот пришел… и покой вот здесь, - он показал на грудь, - и больше ничего не нако…
Но долину рассекало шоссе. Выскользнув из ущелья почти под ними, оно летело к пологому высокому холму, почти упиралось в него и лишь в последний момент отворачивало вправо, огибая холм плавной дугой.
- Проберись на холм, - сказал Тимофей Залогину. - Место приметное. Как бы немцы не устроили на нем свой пост. Если же свободно, пойдем напрямик. - Он опять взглянул на долину и покачал головой, изумляясь творившемуся в его душе. - Только будь моя воля - никуда б я отсюда не ушел.
Майор Иоахим Ортнер проснулся вдруг. Что-то толкнуло его в сердце. Не боль: майор был еще молод, а во время обеда у дяди-генерала, в корпус которого Ортнер был всеми правдами и неправдами переведен буквально накануне войны, выпили скорее символически. Дядя поднимал одну и ту же рюмку и за приезд племянника, и за его мать, и за его воинскую удачу, и племяннику поневоле приходилось с этим считаться. Правда, он все-таки налил себе вторую - коньяк был хорош, но так и не допил ее из показной деликатности.
Дорога была красивой и монотонной, после перевала майор пригрелся на заднем сиденье своего нового «опеля» с опущенным кожаным верхом и задремал, а потом проснулся от этого толчка. Толкнуло изнутри, да так явственно, что Ортнер с уверенностью решил: что-то произошло. Но вокруг было покойно, дорога гладкая и свободная, еле слышно урчал мотор; Петер вел машину, как всегда, внимательно, и хотя очкарик Харти, полушепотом рассказывая ему очередную скабрезную, историю, то и дело подергивал водителя за рукав, Петер только кивал в ответ, но ни разу не глянул в его сторону. Все было как надо, во всем был порядок, а ощущение какого-то несоответствия, чего-то ужасного не проходило.
«Опель» мчался вдоль мелкой плоской речушки по дну горного ущелья, оно делалось все шире, раскрывалось - и вдруг горы отступили совсем. Перед Ортнером была долина, стянутая излучиной реки. Шоссе пронзало долину черной стрелой, послеполуденное солнце вытравило из природы все краски, оставив только белый цвет. Черный и белый. И холм, в который упиралось шоссе, сверкал белизной; и его вершина в результате каких-то оптических эффектов и вертикальных токов разогретого воздуха казалась то обугленной, то вспыхивала белым пламенем.
Нечто апокалипсическое было в этом пейзаже. Словно материализовавшийся дурной сон.
Мост отозвался гулом - и отстал.
Мимо плыла выцветшая каменистая пустыня. На траве, на кустах, на цветах - пепельный свет. Ни единой краски. Ортнер глянул на кожаное сиденье своего «опеля» - и оно обуглилось, хотя ну только что, буквально минуту назад это была замечательная новая кожа, красный хром, предмет зависти берлинских приятелей. Я заболел, решил Ортнер, и откинулся на спинку, задыхаясь и корчась от непонятных спазмов, которые терзали - правда, без боли - все внутри.
«Опель» еле тащился по шоссе.
Если сейчас совсем остановимся, мне конец, понял Ортнер и наклонился вперед, чтобы приказать Петеру: «Гони!» - и вдруг увидел, что стрелка спидометра дрожит возле цифры 100…
Шоссе словно вымерло.
Задыхаясь, мокрый от холодного пота, корчащийся от спазмов Ортнер почти сполз с сиденья на пол и вдруг понял, что это за болезнь. Страх! Всего лишь безотчетный ужас… Но ведь я солдат! - сказал он себе и выпрямился, и сидел прямо, как только мог, но корчи не проходили, и озноб, и невидимый пресс продолжал давить на плечи… Но ведь я солдат! - повторил себе Ортнер. И если понадобится, я готов умереть, выполняя приказ… Только и на это ничто не отозвалось в его душе, и тогда он снял фуражку с мокрой, как из-под душа, головы, и натянул свою каску. И застегнул ослабленный еще в горах ворот мундира. И сидел прямой, весь деревянный, положив на колени сцепленные кулаки, с остекленевшими глазами. Я сильнее страха! я сильнее страха!… - шептал он себе, ощущая во рту вкус холодного сырого мяса,
Он не знал, сколько времени это продолжалось. Но в какой-то момент почувствовал, что пресс ослаб. Он уже мог снова видеть и, скосив глаза, убедился, что пейзаж по сторонам побежал быстрее… еще быстрей! У него расправилось лицо, он отстегнул и снял каску и положил ее на красное - оно уже было пастельно-красным, как всегда! - сиденье. Тогда Ортнер причесался, надел фуражку и хотел закурить, но руки пока слушались плохо: он понял, что не удержит сигарету.
- Останови машину, - велел он, и когда «опель» стал и оба - шофер и денщик - к нему обернулись, сказал Харти: - Достань-ка мою флягу.
Чтоб они не видели, как дрожат его руки, Ортнер выбрался из машины, пробормотав: «Черт возьми, как ноги затекли», - и отошел на несколько шагов. Первый колпачок он не почувствовал совершенно. И второй тоже. А вот после третьего понял: порядок. Только тогда он позволил себе обернуться.