Самому великовозрастному из них, старшине Ивану Григорьевичу Ярeq \o (и;ґ)не, едва перевалило за тридцать; остальные моложе капитана; большинству не было и двадцати лет.
Увидав их впервые, Малахов растерялся. Важность и сложность задания уже вошли в его существо, были от него неотделимы; нешаблонность, тщательность и выверенность действия, каждой детали - об этом даже говорить не стоило, это было очевидно, это подразумевалось; тем более о подборе исполнителей. И вот он увидел их: румяных, вальяжных, истомившихся от безделья; и от безделья же, от детскости, которой в каждом из них имелось еще с избытком, пускавшихся в проделки, достойные в лучшем случае большой перемены у старшеклассников. «Пустуны, - качал головой Ярина, - одно слово - пустуны. Ремня на вас хорошего нет». Но по глазам старшины было видно, что он и не думает их порицать; скорее напротив, считает это естественным и правильным, и, может быть, даже необходимым сейчас.
Но это наблюдение было уже вторичным, а в первую минуту где-то внутри Малахова раздался отчаянный крик: так ведь это же мальчишки! - и, видать, оно столь явно отпечаталось на его лице, что и произносить не надо было. - Я предупреждал вас, Алексей Иннокентьевич, - сказал капитан Сад холодно. Он и не подумал оправдываться, смысл реплики был иной: это мои парни, и в обиду их не дам. - Да, конечно… я помню… - почему-то заторопился Малахов. - Но мне и в голову не приходило, что это не фигуральное выражение… что так оно и есть… - Не берите это в голову, - сказал капитан Сад. - Мы только с ними имеем шанс… - он зло поправился: - Только они могут выполнить это задание.
Триста километров, пройденные по тылам врага, помогли Малахову понять их. Но так и не сняли сомнений. Он сблизился с некоторыми из разведчиков; они судили о нем по себе, были к нему снисходительны и даже добры, а он принимал и снисхождение, и доброту, и покровительство, а сам все пытался представить, каковы-то они будут в деле. Но дела до сих пор не случилось, и слава богу. Дело предстоит одно-единственное, в самом конце. Но тогда будет поздно убеждаться, смогут или нет, тогда уже не будет выбора, даже самого малого, с горечью думал Малахов.
Ему пришлось тяжелее всех. Он был растренирован и, если говорить честно, - болен. Нынешней весной, в самом начале, во время боев за Жмеринку его так прижало, что даже в госпиталь попал; думал - радикулит, оказалось отложение солей в области позвоночника. Смотрел его знаменитый хирург, посмеивался: вам бы на радон, дорогуша, в Мацесту, и каждый день непременно лечебную гимнастику, причем с нарастающими нагрузками, да чтоб не жалели себя, ломали, кричали… это не беда, когда кричат - злее становятся. Алексей Иннокентьевич привык к малоподвижной жизни и комфорту, насколько его можно было позволить во фронтовых условиях, а жестокие пешие переходы, дай бог памяти, в его жизни вообще были только однажды: когда отступали к Пиренеям; и позже, когда он скитался по долине Роны и обходил стороной не только железнодорожные и автобусные станции, но даже фермы, потому что фалангистская контрразведка оцепила все на свете, так как, видите ли, какая-то сука в генеральском мундире поклялась на библии, что Малахов из этой долины не уйдет живым.
Изнурительная гонка, которую устроил капитан Сад, не только не помогла Малахову войти в форму, напротив, он вымотался настолько, что иногда уже утрачивал ощущение тела. Но он не пожаловался ни разу. И никто ни разу не предложил ему помощи: знали - этого нельзя делать, потому что он не принял бы помощь; это было бы знаком недоверия к его силам, а он этого не заслужил.
Он знал, что этот переход последний, но это знание не прибавило сил. Тела не было. Оно то исчезало совсем, то превращалось в измятую болью, некоординированную массу, которая двигалась вперед лишь потому, что в такт каждому шагу, как счет этих шагов, с губ срывалось безмолвное: дойду, дойду…
Но иногда его отпускало, он начинал видеть спину идущего впереди, а затем и все вокруг. И он почему-то воображал, что земля обезлюдела, на ней никого-никого нет, всех как под метелку вымело; только они и остались - одиннадцать человек. И они идут выполнять задание, которое потеряло смысл, потому что никого больше нет, ведь всех как под метелку вымело, и сколько ни старайся, на какие муки ни иди, им задания никогда не выполнить, потому что не дотянуться до него, потому что все это выпало из реальности, все существует лишь в его воспаленном мозгу, мерещится ему: и густой багровый воздух, и небо в багровых вспышках, и багровый огонь, пробегающий сбоку по жестяной траве…
Как тяжело подниматься на Голгофу, думал он, и вдруг его ноздри ловили запах ряски, принесенный со стороны озера нечаянным ветерком, а глаза отдыхали на залитой чабрецом лужайке. Это мой последний день, бормотал он тихо, но от слов оставался только звук; они проходили мимо сердца; они не задевали и проходили насквозь, не оставляя раны. Ничего, думал он, этот день когда-то приходит, раньше или позже, и тебе остается сделать что-то одно… последнее… И я сделаю это хорошо. Это мой долг, вот и все, и другого мне хода нет. И если бы мне даже сказали сейчас, что, кроме нас, на земле никого не осталось, всех как под метелку вымело, я б и тогда дошел бы, дополз на зубах, разыскал бы Хальдорфа. На всякий случай…
По карте до села было совсем недалеко, но километры растягивались, как резиновые. Напоследок проселок вывел их в неожиданно развернувшуюся овальную долину. Долина была пустая, только посредине квадратом чернели остовы четырех обгорелых зданий. Какое время! - никому и в голову не придет, что здесь могла бы быть ферма. Тем более солдату, который с боями прошел всю Украину и уже вдосталь нагляделся и на такие бараки, и на плацы, на подсобки и обгорелые пни по краям, где прежде были вышки, а теперь здесь тишина и только в одном месте земля осталась мертвой, ее словно серебром залили, а так везде уже начало зарастать травой. Через пару лет и следа не останется.